lebo35 Лев Бондаревский (lebo35) wrote,
lebo35 Лев Бондаревский
lebo35

Categories:

О Самуиле Лурье.

Опубликовано в журнале: Вестник Европы 2016, 44-45


Виктор Ярошенко
Ирония как источник света
Интонация Самуила Лурье





Горацио, ты лучший из людей,

С которыми случалось мне сходиться.

Шекспир «Гамлет»



Рона

Рона умерла через два дня после своего 85-летнего юбилея. Еще посидела за огромным столом, в бордовом бархатном платье, в ожерелье жемчужном, принимая верных старых друзей; все знали, что последний раз. Сани не было за этим столом, потому что он уже второй год умирал в Америке. Он улетал лечиться, и не насовсем, он точно собирался вернуться, когда немного продлят ресурс. Я переписывался с ним почти до последних его дней. Мы попрощались мэйлами.

Я успел подробно написать ему про смерть и похороны Кати Гениевой, которую он знал мало. Он ценил моих близких друзей — Егора и Катю…

Катя умерла 9 июля. Мы с ней незадолго до этого побывали в Лондоне, где месяц назад, 9 июня, она произнесла блестящую речь на своем королевском английском, в редакции дружественного журнала «Herald of Europe».

Мы все знали, что они умирают: и Рона, и Саня, и Катя. И они сами это знали. Все это было уже неизбежно, бесконечно печально, но при этом происходило будто где-то очень высоко, уже не среди нас.

Рона Зеленова, Санин друг последних пятидесяти лет (и моих сорока пяти), наперсница и соучастница. Яркая, эффектная блондинка — не подумаешь, что инженер-электронщик, не поверишь, что разрабатывала и испытывала в ледяном казахстанском поле систему посадки «Бурана»…

Когда-то, в шестидесятые, по линии комсомольской активности, занесло ее к творческой молодежи — поэтам, прозаикам, драматургам… Им на всю жизнь и присягнула…

Она была будто из тех уже давно ушедших времен, когда в петербургских салонах царили властные и умные дамы, легко и жестко формировавшие общественное мнение, создававшие (и губившие на корню) репутации и карьеры, менявшие мужские судьбы и биографии.

Потом начались глухие семидесятые, постчехословацкие, брежневские застойные годы — впрочем, своей безнадежной стылостью похожие на нынешние.

Тогда-то мы все и познакомились — в 1971-м году.

В московской молодежной редакции нас познакомил щедрый на друзей Вадим Борисович Чурбанов, мой недолгий тогда начальник.

Он отправил меня в первую ленинградскую командировку, и с его благословения Рона пригласила меня к себе в дом, что на улице Красной связи, и там она, подвергнув меня некоторому придирчивому экзамену, решила впустить (уж не знаю, за что) в закрытый круг своих отборных друзей: Саня, Яша, Дима, Таня, Женя, Лёня… О них трудно писать: Рона, Саня и Яша — строгие критики, и не дай Бог подпустить хоть одну фальшивую ноту.

Особняк, где в просторной квартире, давно превращенной в коммунальную, жила Рональда Вениаминовна Зеленова с мамой и полуслепым братом, добрейшим Эдиком, был когда-то — до разрухи, до войны — роскошен. Парадная лестница с витражами и хрустальными стеклами и сейчас еще была почти не разорена; перила не выломаны на дрова, ступени не побиты. Прихожая красного дерева. И что из того, что когда-то буржуазная квартира теперь представляла собой типичную питерскую коммуналку, в которой жили семь или восемь семей, а на кухне стояло соответствующее число плит, а возле двери в ванную висела батарея выключателей… Рона царила и там, проплывая по общему коридору с жареной курицей на серебряном подносе в две свои комнаты, где собирались ее гости.

Я повадился ездить в Ленинград и через Рону бесконечно щедрую к людям, которых она считала талантливыми, познакомился и с Самуилом — Саней Лурье, и с Димой Притулой, и с Таней Галушко, и с Яшей Гординым, и с Диной Морисовной Шварц, благодаря которой пришел в БДТ, даже был допущен к Георгию Александровичу Товстоногову. Тогда же попал и в Эрмитаж — к Борису Борисовичу Пиотровскому, Инне Сергеевне Немиловой, к реставратору Александре Михайловне Маловой, работавшей тогда над джорджониевской «Юдифью», но это уже другая история.



Они были хоть и молодые, но довольно серьезные люди — ленинградские литераторы, филологи, искусствоведы, музейщики из Эрмитажа и Пушкинского Дома на Мойке, историки, поэты. И я — молодой московский журналист из молодежного журнала, что вообще-то не предполагало долгих и глубоких отношений, если бы не Рона!

Она приняла меня в свой круг, и это означало, что и все другие примут — круг рано или поздно. Ее непоколебимая воля и вера в друзей преодолевали все.

Так уж сложилось, что прошедшие сорок пять лет не развели нас. Все мы оказались одного карраса, как говаривал Курт Воннегут, друг еще одной моей незабвенной старшей подруги — Риты Яковлевны Райт-Ковалевой…



С Саней наши контакты, в силу неизбежности, были эпизодическими. Ну, раз, два раза в год, но непременно всякий мой приезд в Питер (и не всякий его — в Москву)…

Эти встречи можно было бы даже наверняка и перечесть по пальцам; было их не более полусотни вечеров, растянувшихся на целых сорок пять лет.



* * *

В те годы Саня работал в журнале «Нева», заведовал прозой; я часто захаживал к нему на Невский, или мы встречались у Роны на Красной связи, а потом на Мытненской, куда она переехала уже в отдельную квартиру, когда их дом выкупил какой-то богач. Саня жил через Невский, на Полтавской, рядом с милицейским ДК.

До сих пор помню его блестящие тех лет этюды о художниках, которые он публиковал тогда в «Авроре» (был, и кажется, и сейчас есть такой ленинградский молодежный журнал). Помню его яркий, свежий, как мокрая сирень, этюд о Борисове-Мусатове. Не текст, конечно, помню, а ощущение от текста.

«Аврора» была сильна своим литературным отделом (там печатались Соснора, Битов, Горышин, братья Стругацкие: их «Пикник на обочине» передавали из рук в руки, переплетали в книжку), но слаба публицистической частью, придавленной всесильным партийным обкомом. Лурье регулярно печатал в «Авроре» свои заметки об искусстве. Их публиковали в самом конце номера, с выходом на последнюю обложку, между картинками, так же как и меня, специального корреспондента отдела культуры, писавшего «о прекрасном» в «Сельской молодежи».



* * *

У меня есть первое издание «Литератора Писарева» (1969–1987) Сани Лурье с его теплой надписью, эту книгу много лет мурыжили в издательстве. И неспроста: жизнеописание литератора-диссидента с рассуждениями о вредоносности цензуры о порядках в государственных исправительных учреждениях. Рассуждениями, вызывающими неблагонамеренные ассоциации у незрелого читателя, которому якобы и адресована книга.

Недавно (2014 г., издательство «Время») переизданный, этот роман показался мне совсем даже новым. Пыль времени не прибила его плотную фактуру и неожиданную, короткофокусную оптику, меняющую замыленный банальностью взгляд на внутреннюю жизнь людей литературы времен Александра-Освободителя и Николая Чернышевского (Гончаров, Тургенев, ну и, конечно, Дм.Писарев тут живые). Без этой грустной книги, в которой проявилась особая способность Сани видеть иное время, а в нем — даже мелкие и мельчайшие детали, предметы быта и литературной повседневности.

Впрочем, «что факты? Все факты нашей жизни погибнут вместе с нами. Остается только любовь. Иллюзии остаются. Слова» («Литератор Писарев», самая последняя страница).



Без «Литератора Писарева» не было бы и романа «Изломанный аршин» (Лурье называл его «трактат») — о Николае Алексеевиче Полевом, между прочим, придумавшем слово «журналистика».

Издатель «Московского телеграфа», запрещенного по велению Императора Николая I, Полевой завещал похоронить себя в домашнем халате, что означало скандал. В знак протеста. За сломанную жизнь. И жена не ослушалась! Этим своим умением (от слова «ум») — создавать из конструктора слов работающую машину времени, С.Л. воспользовался сполна, составляя свой аршин.

Книга получилась даже не только о знаменитом журналисте, писателе, историке Николае Алексеевиче Полевом, но и о Пушкине, о текущей жизни русской словесности, столь подробно изученной им, что казалось, автор — сам выходец из редакции «Московского телеграфа». И, как оказалось, о стоячей русской жизни, мало меняющейся в своей глубинной сущности, даже за полтора века.



* * *

Проскрипели семидесятые, неспешно проплыла в небытие половина восьмидесятых, потом, с приходом Горбачева, время пошло веселей, все быстрей, пролетели «перестройка» и «гласность», ожидания, выборы, весеннее время надежд.

Темперамент не дал С.Лурье остаться в позапрошлом веке. Он оказался одним из яркой, подлинной элиты ленинградских гуманитариев, прочно связавших себя с демократической революцией, как бы она дальше ни развивалась.

Нет, не то. Просто в какой-то момент мысли и чувства Самуила Лурье оказались вполне созвучными общественным настроениям — увы, на недолгое время. В дни августовского «путча» 1991-го он писал прокламации, за которые, повернись все иначе, могли даже и пристрелить.

В ранние 90-е годы выгодоприобретателем он не стал, да и не мог стать, так же как и никто из его друзей; хотя несколько лет не без удовольствия редактировал независимый журнал «Постскриптум» (в соредакторстве с Владимиром Алоем и Татьяной Вольтской). Исчезла цензура, ненавидимая им почти так же, как Большой дом с его обитателями, — однако счастья так и не наступило. Наступили будни, еще более унылые, нежели прежде. Старое никуда не делось, оно, пропитав всю жизнь, проступало отовсюду знакомым послевкусием пошлости.

Саня писал ироничные, меланхоличные, а то и ядовитые, яростные колонки в газете «Дело» — остроактуальные, без обиняков, безоглядные.



В девяностые годы я часто приезжал в Питер, иногда — с Егором Гайдаром. Мне не случилось близко свести их, однако Сане Егор был близок внутренним, труднопроговариваемым, но взаимоощущаемым «базовым согласием». Маша, жена Егора Гайдара, была дочерью Аркадия Натановича Стругацкого, а брат его и соавтор Борис Стругацкий был близким конфидентом Сани: такое не бывает случайным. Незримая сеть своих — именно такие сети всегда искала охранка всех времен.

Когда мы с Гайдаром начали издавать журнал «Открытая политика», а затем — «Вестник Европы», он был рад, что Самуил Лурье одним из первых согласился войти в редакционный совет и стал нашим автором.

Надо сказать, что в 91-93-м не так уж и многие люди из литературных и художественных кругов были тогда на нашей стороне; большинству более приличным казалось отстраниться, находиться «как бы над схваткой», по принципу Меркуцио: «чума на оба ваши дома!»

Саня выбрал нашу сторону, и когда потом все пошло так как, пошло, глубоко страдал, но от выбора не отказался.

Когда убили Галю Старовойтову, он тоже был с нами. Вот что писал Лурьев в те страшные дни:

«Главное — у Старовойтовой был совершенно необходимый для российского политического деятеля, но именно в России наиредчайший талант: она умела через любую подробность, в любом факте, на любом уровне выявить связь между нравственностью и пользой. Что нравственно, только то и полезно — для страны, для народа, для человека. Она и сама была в этом уверена и каждому могла доказать это буквально на пальцах. То есть — скажу на философском, извините, жаргоне: под пресловутый категорический императив она подводила здравый смысл. Это делало ее логику неотразимо захватывающей. Понятной народу. Старовойтова была — народный мыслитель. Как, скажем, Чернышевский. Как Лев Толстой. Поэтому-то настоящие люди — которые, как бы мало их ни оставалось, и составляют народ, — пошли бы за ней куда угодно, в огонь и в воду. Поэтому же и в практической работе у нее получалось все.

Так что убить ее надо было обязательно. Если таких людей не убивать, то ведь рано или поздно — а чего доброго, и очень скоро — они, собравшись вместе, найдут выход из положения… И Россия заживет пусть не богато — не сразу богато, но сразу честно, без страха и лжи. В таком воздухе, который побуждает работать, потому что дает надежду…»



* * *

В «Вестнике Европы» Саня сотрудничал с первого номера и напечатал у нас отличные тексты, среди них дважды — «Записки провинциала».

Сергей Чупринин про него написал, как выразился сам С.А., «великодушный» и довольно-таки пространный текст, названный как-то уж слишком отважно: «Мастер».

Начал, правда, задиристо:

«Из того, что по русским меркам, положено сделать заметному критику, Самуил Лурье не преуспел почти ни в чем.

Не открыл нового Гоголя.

Не разрушил — так, чтобы дотла — ни одной дутой репутации.

Не создал или не возглавил, перехватывая инициативу, своего литературного направления.

Не воспитал учеников — чтоб было у кого учиться после.



<…>Пишет, правда, хорошо. Может быть, лучше всех»[*].

<…>Именно ему дан редкий дар так расставлять “лучшие слова в лучшем порядке”, что чудится, будто эта старинная формула Кольриджа охватывает собою не только стихи, но и любое литературное сочинение. Например, рецензию.

Искусство, с каким Лурье сплетает слова и выстраивает интонацию, всякий раз новую, в рецензии на самую чепуховую книгу, часто кажется избыточным. Даже раздражает — как охота на мух со свернутой в трубочку рукописью гениального стихотворения.

<…>Мотив надсады, бессильной и оттого еще более жгучей неприязни к тому, как непоправимо не только русская литература, но и русская жизнь отпали от классической нормы».

Или вот еще — сказано опять же о литературном персонаже, но снова как бы и о себе, и о своих:

«<…>Так называемую действительность он переживает как оскорбление — не то чтобы незаслуженное, а как бы адресованное не совсем ему».

Но кроме как с этими людьми, жить Самуилу Лурье не с кем и незачем.

Одним всего лишь утешаясь:

«Пока в России разрешают свободно читать Пушкина — будем верить, что потеряно не все»[†].

Эссе Сергея Чупринина «Мастер», как писали в советских газетах, «нашло героя» и удостоилось его комментария почти уже из-за кулис.

«…Вы говорите: пишет (вообще-то, правильнее: писал) чуть ли не лучше всех. Кого — всех? Других критиков? Какой он критик? Он ворон. Не способен составить простейший ряд из трёх фамилий. Не видит течений, не верит в направления, не обобщает, не предсказывает, никакой не стратег, ни разу не тактик. Рецензент-одиночка. Попросту — читатель, владеющий слогом. На черта ему слог?

Рецензия, написанная излишне хорошо, — плохая рецензия. Сливной бачок не должен быть красив. Или дверная ручка. Изящный мусоросжигатель — пошл. Объявите диагноз, проставьте цену; без афоризмов, пожалуйста; без метафор, будьте так добры.

А он пользуется чужой книгой как поводом разобрать шум в собственной голове.

Мнимый, стало быть, рецензент.

К мёртвым — да, внимательней; да, участливей. К их текстам — горячей. Возможно, ему разок-другой посчастливилось, и кое-какие гипотезы окажутся когда-нибудь разгадками каких-то тайн. Но — окажутся, нет ли, а высказаны они (про «Капитанскую дочку», про «Бедных людей», про «Нос», про «Дон Кихота») так давно, что уже теперь сделались как бы ничьи. Несуществующий, короче, филолог.

Беллетрист — сомнительный. Да, кое-кого вытащил (на полстолетия, в лучшем случае) из скуки ада, из ада скуки. Дмитрия Писарева, например. И Николая Полевого. Но сам уйдёт туда безвозвратно. Ненастоящий был писатель. Несамоутверждающий. Без рокового заблуждения. Без ключа. Говорил о других, чтобы не думать (и промолчать) о себе, — вот и всё. (Это я выделил. — В.Я.)

Вот и всё, что я добавил бы к этому блестящему и великодушному тексту Сергея Чупринина.

Самуил Лурье».

Лукавит, конечно, слова в простоте не скажет. И писал-то отсебятину — всё от себя. То ему нравится, то ему не нравится, от этого тошно жить и невозможно уснуть, надумавшись на ночь. Какой был бы Гедройц без его открытого лица (в наглухо, правда, загримированной личине).

Настоящий писатель, в том смысле, что провел жизнь с удовольствием за этим занятием — вышиванием бисером из слов. Или выжиганием. Или выпиливанием лобзиком (ну, лобзиком — это уж вряд ли). Все равно получалось точно и очень умно. Хоть плачь.



Иногда он вспоминал (или ему напоминали, что правдоподобнее) про прерогативы члена редсовета, и тогда он присылал (сто раз извинившись) тексты новых авторов, не всегда мною понятых и принятых.

Так, он первым прислал мне рукопись (тогда еще даже не файл, а папку с блекло распечатанным текстом) неведомого автора под псевдонимом Фигль-Мигль.

Текст был тонок и прихотлив, и интонация в нем была, но мне (как потом выяснилось, и многим другим) никак не хотелось публиковать в журнале автора под таким фиглярским, паясничающим псевдонимом. И я не опубликовал.

Саня расстроился наверное, но виду не подал. А автор стал известным и признанным писателем.

* * *

Думаю, он чувствовал свою жанровую несовместимость с Пало Альто, столицей Кремниевой долины… Вот уж что менее всего походило на ландшафты города, который он знал, писал, ненавидел и любил.

Экономист Дмитрий Травин, профессор Европейского университета в Санкт-Петербурге, написал о нем:

«… я практически не помню Самуила Лурье веселым, улыбающимся.

Грусть умного, талантливого литератора, казалось, навсегда впечаталась в его лицо. Он видел наш мир таким, каков он есть. А уж последние пятнадцать лет у него и вовсе не оставалось никаких иллюзий».

Все, кто сколько-нибудь знали его, отмечали невероятную деликатность. Она, правда, не распространялась на область литературной или политической войны, где он мог уничтожить без жалости, на всю жизнь одним словом. Думаю, таких кровников у него много. (В Полях Елисейских, где он проживал ночами, общаясь с бессмертными, это было вполне принято, а в обыденной, дневной, серой жизни — нет.) В 90-е он очень всерьез поселился в этой дневной жизни, занявшись актуальной журналистикой. Публицистика его была такая же безоглядная, как рецензии, о реакции он не думал.

.... ( остальное в Журнальном зале РЖ.)
Tags: e{ libris, welcome
Subscribe

  • Не спалось...

       На всех вершинах    Покой,    Во всех долинах    Перед тобой    Так тихо стало.    Птиц не слышно из бора.    Почиешь скоро    И ты, усталый.

  • Эрнест Брылль. (Лавина)

    Эрнест Брылль. Псалм стоящих в очереди. За чем эта очередь стоит? За серостью, серостью, серостью Чего в этой очереди ты ждёшь? Старости, старости,…

  • Юзеф Баран. Фраменты...

    Poeta Józef Baran · FRAGMENTY, WIÓRKA, PIÓRKA fragmenty wiórka piórka strzępki plewy dym obiecanki cacanki topniejący ślad mgławicowe zwidy rozwiane…

  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your IP address will be recorded 

  • 0 comments